– А ти ты ведаешь, хто таго президента забил? – поинтересовалась одна.

– Не, – ответила другая, раскладывая на ладони медяки.

– Да наш хлопец, з Минска. На радиозаводе рабил.

– Штоб яму, злыдню, руки паатсыхали! – Вторая старушка определенно была противницей насильственных методов политической борьбы.

Ну и дуры, подумал Костя. Это надо же такое выдумать!

Лишь много лет спустя ему стало известно, что предполагаемый убийца Кеннеди действительно одно время жил в Минске, трудился на радиозаводе и даже был женат на минчанке. Но откуда об этом могла узнать согбенная под тяжестью кошелок старуха спустя всего четырнадцать часов после покушения? Это навсегда осталось для Кости загадкой.

Весь остаток дня он в прострации пролежал на диване. Если бы из беспорядочно роившихся в его голове смутных мыслей можно было составить какое-то резюме, выглядело бы оно приблизительно так: «Неужели за все в жизни надо платить – за силу, за авторитет, за свою любовь, за любовь чужую? И почему эта плата порой бывает несоизмеримо высока в сравнении с приобретением?»

ГЛАВА 8. ТАНЦЫ МУЖЧИН

Впрочем, Костино сердце больше беспокоило его родителей, чем его самого. Новый статус, подтвержденный медицинской справкой, давал немало преимуществ. Можно было вполне законно сачковать на уроках труда и физкультуры, игнорировать сбор металлолома, выезды на уборку картошки и шефские мероприятия на свиноферме колхоза «Заря коммунизма», после которых от школьников целую неделю разило навозом. Теперь, если кто-нибудь из учителей начинал чересчур донимать Костю всяким вздором вроде доказательства теоремы Эйлера или повестки дня первого съезда РСДРП, он откупоривал тюбик из-под валидола, вытряхивал из него таблетку, не содержащую ничего, кроме аскорбинки с глюкозой, и, болезненно морщась, совал ее в рот. Обычно его после этого сразу оставляли в покое, а иногда даже выводили под руки на свежий воздух. Все одноклассники прекрасно знали про эти фокусы, что не могло не отразиться на укреплении Костиного престижа. Обмануть учителя считалось в их школе чуть ли не за геройство.

Костя продолжал, правда, уже без прежнего энтузиазма, таскать железо, гонял в футбол на истоптанном поле городского стадиончика, где многочисленные и регулярно обновляемые коровьи лепешки помогали ему оттачивать дриблинг, и дважды в неделю наведывался на танцульки в районный Дом культуры. (Надо признаться, что из явлений культуры в этом замызганном вертепе имели место разве что таблички «Не курить», к месту и не к месту развешенные повсюду.)

Знакомиться с девчонками он по-прежнему стеснялся и вследствие этого так и не смог освоить популярный парный танец, условно называемый «танго» и представлявший собой топтание в обнимку на одном месте, в процессе которого партнер старался расположить руки как можно ниже талии партнерши, а та в свою очередь всячески этому противилась.

Зато Костя не на шутку увлекся твистом, еще только начинавшим тогда входить в моду. Танцевать его можно было и вдвоем, и втроем, и целой кучей, и даже вообще в одиночку. А уж техника исполнения ограничивалась только степенью подпития и физическими кондициями плясунов, да еще прочностью пола. Кто-то вихлялся на одной ноге, кто-то на обеих сразу. Кто-то прогибался дугой, а кто-то с диким гиканьем прыгал чуть ли не до потолка. В принципе не возбранялось даже ходить на голове, лишь бы это происходило в такт с музыкой. Появились асы, во время танца не выпускавшие из рук стакан с вином, а из зубов – дымящийся бычок. И все это проделывалось с пугающей истовостью, напоминающей камлание шамана. В углу зала специально ставилось ведро с холодной водой, дабы наиболее отчаянные энтузиасты могли освежиться, не прерывая пляску. Пыль стояла столбом, а в окнах дребезжали стекла. Завсегдатаи американских дансингов попадали бы в обморок, увидев, во что превратился их любимый танец на заснеженных просторах Евразии.

Однако Костя Жмуркин не был бы самим собой, если бы не навлек беду на очередной предмет своего обожания.

С неистовством, заслуживающим лучшего применения, на танец твист обрушились сразу три могущественные силы. Первой из них была общественность, представленная матерыми тетками и дядьками, адептами вальса и «Барыни». На танцы они таскались по старой памяти, и молодежные игрища им, конечно же, мешали. Второй – милиция в лице участкового, в общем-то, равнодушного ко всем гримасам Терпсихоры, но явно инспирируемого кем-то сверху. Третьей – педагогический коллектив школ города, регулярно высылавший в Дом культуры свой патруль.

На твистоманов устраивались натуральные облавы. Их отлавливали, как карманных воров на базаре, и с заломленными назад руками волокли в кабинет директора, где учили уму-разуму, актировали за мелкое хулиганство, да вдобавок еще и фотографировали. На следующий день портреты наиболее упорствующих в грехе уже красовались в общегородской стенгазете БОКС – «Боевой Орган Комсомольской Сатиры».

Но чем интенсивней становились репрессии, тем шире росло противодействие им. Изгнанные из зала приверженцы твиста переходили в фойе, оттуда перебирались в темный, полузасыпанный углем подвал, а уж в самом крайнем случае откалывали свои коленца на улице, под аккомпанемент гармошки или транзистора. Костя и его приятели совершенно не могли взять в толк, чем же так не угодил властям предержащим этот танец, пусть и чересчур разудалый, пусть и сомнительного происхождения, но ни прямо, ни косвенно не способствующий подрыву существующего общественно-политического строя. Выходило, что под музыку щупать за ягодицы девиц вполне прилично, а приседать и раскачиваться, интенсивно вращая коленками, – уже неизгладимый позор, низкопоклонство и забвение идеалов. Тогда Костя еще не понимал, что поиск логики в этой жизни – занятие столь же неблагодарное, как и труд минера.

Борьба эта, то замирая, то вновь вспыхивая, продолжалась не менее года, и тогда неведомые высшие силы, реализовывавшие на практике неосознанные порывы Костиных чувств, решили взяться за дело кардинально и если уж не изжить твист в мировом масштабе, то хотя бы задушить его в одном отдельно взятом городке.

Дело опять происходило ранней весной, опять нежные сумерки скрыли уродство и грязь окружающей действительности, и опять Костю томили необъяснимые предчувствия.

На танцы он пришел чуть позже обычного, сдал в гардероб верхнюю одежду, но шапку-ушанку из кроличьего меха почему-то снимать не спешил. Удивляло его некоторое возбуждение публики, подпившей чуть больше обычного, да отсутствие солдатни из ближайшего гарнизона, с некоторых пор зачастившей на танцы. А поскольку количество особ прекрасного пола при этом осталось без изменения, резкое увеличение числа кавалеров инициировало постоянные стычки между народом и армией, в нашем государстве якобы изначально единых. Обычно подобные конфликты, по традиции сопровождавшиеся мордобоем, заканчивались в пользу народа, имевшего подавляющее численное преимущество. Солдат в увольнение пускали скупо, а Дом культуры по субботам мог выставить до полусотни активных бойцов.

Ходили, правда, упорные слухи о предстоящем грандиозном сражении, в ходе которого армия намеревалась взять реванш за все прошлые поражения и кровью горожан смыть свой позор. Однако Костя, увлеченный именно танцами, а отнюдь не девками и разборками по их поводу, этими сплетнями пренебрегал. Солдаты ему ничуть не мешали, разве что сапоги их уж очень сильно воняли гуталином.

Завязка Большой Драки, навечно оставшаяся в историографии города, произошла прямо на глазах у Кости. Трое местных главарей, ребят отпетых во всех отношениях, сунулись по какой-то нужде в застекленную дверь центрального входа, за которой клубился мрак, усугубленный густым туманом. Одеты они были по моде того времени в невероятно расклешенные брюки и белые нейлоновые рубашки.

Тут же зазвенело высаженное стекло, послышались крики, и вся троица кинулась обратно. У последнего из бегущих от его замечательной рубашки остались только манжеты да ошейник воротничка. За ними, словно серые ангелы возмездия, неслись солдаты, сверкая латунными бляхами ремней, намотанных на кулаки. Все они сплошь были смуглы и усаты. Некоторые, сбросив шинели и гимнастерки, сражались как берсеркеры, обнаженными по пояс. В их разноязычных воплях ясно разобрать можно было только одно: «…твою мать!..»